
В Париже редко смотрят на небо. Каждый раз, когда мы покидаем город, небо открывается нам как бы заново. Наблюдая за движением луны и звезд, я всегда испытывала счастье общения со вселенной, частицей которой являемся и мы. Если мы расставались, ты назначал мне свидание на одной из звезд, и мне казалось, что я вижу нить нашей любви, яркую черточку, бархатную стрелу, огненный след, тянувшийся от каждого из нас, чтобы соединиться в созвездии Орион.
Часто, любуясь ночным небом, я особенно ясно и здраво оценивала свои радости и горести, особенно четко осознавала, что такое мир, какое место мы в нем занимаем, что такое одиночество и что такое совершенная любовь, верная, «как солнцу — травы, как луне — приливы, магнит — железу, голубю — голубка иль как земля — закону тяготенья», — как говорил Троил Крессиде.
Много месяцев после твоей смерти я старалась не смотреть на небо. Я вернулась к нему снова одной летней ночью, а именно двадцать восьмого августа. Я вглядывалась в звезды, ища там одну, и сразу же нашла ее. Она двигалась с запада на восток, одинокая и мудрая. Она была рождена руками и разумом человека и называлась «Эхо II». Она снова связала меня с ночным небом. В тот вечер я долго не уходила домой, поджидая ее возвращения. Мне казалось, я одержала победу. Я стыдилась войны в Алжире, депортаций и фальшивых процессов; я гордилась, что живу в то время, когда человек впервые проник в космос. Но я была здесь одна, в нескольких сотнях метров от того, что осталось от тебя. Ты никогда не узнаешь этого нарождающегося мира. Наша жизнь уже не касалась тебя. И я не могла отогнать от себя мысль, что самой совершенной, самой мирной ракете предпочла бы открытие лекарства, которое спасло бы тебя. Пахло розмарином, лаяли собаки, со стороны дороги до меня доносился шум машин и веселый смех пассажиров. Каждый раз, когда я сталкивалась с чужим счастьем, я еще сильнее чувствовала свое крушение.

— Сколько это продлится? — спросила я у врачей, когда они пригласили меня в маленькую комнатку рядом с операционной.
— Месяц, самое большее — полгода.
— А вы не могли бы, пока он еще спит, сделать так, чтобы он не проснулся?
— Нет, мадам.
Пять минут назад я поднялась со стула в зале ожидания, где была вместе с нашими самыми близкими друзьями.
Пришла медицинская сестра: «Просят мадам X.» Я пошла за ней, думая: «Это слишком быстро. Мне сказали — через полтора часа, а с тех пор, как его увезли, прошло всего минут двадцать». Когда я увидела, как ко мне подходят четыре врача в белых халатах, я словно в открытой книге прочла приговор на их лицах. Один из них молча придвинул мне стул. Я все поняла. Начиналась моя казнь, а тот, кто был приговорен, спал в нескольких метрах от меня.
— Он будет страдать?
— Нет, скорее всего, смерть наступит от истощения. Я снова спустилась вниз. Это был тот же самый лифт, и казалось, что в нем спускается та же женщина, но в душе моей наступил конец света. Я сказала кому-то: «Никакой надежды». Меня позвали к телефону, и я начала лгать. Немного позже я вошла в палату, ты уже был там. Сестра ставила к твоей левой ноге капельницу. Из-за носового зонда дыхание у тебя было тяжелое. А ведь все могло быть иначе: ты лежал бы с таким же бледным и печальным лицом, лицом человека, который просто еще не проснулся после наркоза, но потом все было бы хорошо. Именно так я думала в минуты надежды: три страшных дня — и снова перед нами вся жизнь. Три страшных дня прошли, за ними встала смерть, а между нами — ложь.
Даже на спящего я не решалась смотреть на тебя с отчаянием, с безумием, которое овладевало мною. Я старалась, чтобы мой взгляд был спокоен, я репетировала перед тобой, лежащим без сознания, комедию, которую должна была отныне разыгрывать,— это все, что мне осталось в нашей совместной жизни. В последний раз мы обменялись с тобой любящими взглядами как равный с равным в ту минуту, когда санитар перекладывал тебя на каталку.
Я нигде больше не ищу тебя. Но долгое время ты сам внезапно появлялся отовсюду. Как найти тропинку, улицу, набережную, где бы мы не ходили вместе? Нужно было или бежать от них, или оставаться с ними один на один. В толпе людей, на уединенной лесной дороге я видела только тебя. Мой разум восставал против этих миражей, но сердце искало их. Ты был, и тебя не было. И я без конца спрашивала себя: как же это возможно — не то, что я живу, но как может биться мое сердце, если твое остановилось? Я иногда слышала, как говорили, что ты продолжаешь жить среди нас. Я соглашалась. К чему спорить? Но я думала, что некоторым так легче принимать смерть других. Не тешат ли они себя надеждой, что и они не уйдут из жизни бесследно?
Я слишком любила тебя, чтобы примириться с тем, что тело твое исчезнет, но зато душа, мол, будет жить. И потом, как их разделить, чтобы сказать: вот это его тело, а это его душа? Твоя улыбка и твой взгляд, твоя походка и твой голос — что это, материя или дух? И то и другое, они неразделимы.
Иногда я играю в страшную игру: какую часть тебя можно было бы отсечь или изуродовать, чтобы ты не перестал быть тем удивительным человеком, которого я любила? Где граница, по какому признаку я определила бы ее? Когда я смогла бы сказать: я не узнаю тебя больше?
Некоторые говорят мне, что, когда люди слишком хорошо знают друг друга, это убивает любовь, что тайна необходима любви, как зерну — лучи солнца. Но ведь лелеять тайну, пестовать ее — значит признавать ее хрупкость. Нет, тайны не должно быть, ее нужно раскрыть. Но чем глубже мы проникаем в нее, тем больше убеждаемся, что она существует.
Я смотрю, как ты спишь; мир, в котором ты сейчас пребываешь, улыбка в уголках твоих губ, чуть вздрагивающие ресницы, твое обнаженное и беспомощное тело — это и есть тайна.
Я плаваю в теплой и прозрачной воде. Ты где-то рядом, я жду, когда ты появишься в проеме двери, увитой глициниями. Ты говоришь мне «доброе утро», я знаю, что тебе снилось, с какими мыслями ты проснулся, и все-таки ты — тайна.
Мы разговариваем: твой голос, твои мысли, слова, которыми ты пользуешься, чтобы выразить их, для меня самые привычные в мире. Каждый из нас может закончить фразу, начатую другим. И все-таки ты —тайна и оба мы —тайна. В улыбке Джоконды меньше тайны, чем в твоем самом незначительном жесте. Случается — и это бывает в те особые минуты, которые заставляют поверить в совершенство мира,—что нам все ясно друг в друге. Тогда у меня неожиданно появляется желание умереть, лишь бы это совершенство жило вечно. Но нет, кончают счеты с жизнью только под ударами судьбы, а счастье зовет нас жить. Не знаю, но, наверное, достигнув вершины совершенства, мы никогда больше не захотели бы спуститься на грешную землю. Раз мы были богами, мы не желаем снова быть смертными.
Что такое любовь? Это источник, начало источника, это когда мир становится богатым, это восхищение, это чувство, будто ты впервые встретился с чудом и в то же время уже знаком с ним, это возвращение в потерянный рай, примирение тела с духом, ощущение нашей силы и нашей хрупкости, привязанность к жизни и отсутствие страха перед смертью, уверенность, непоколебимая и вместе с тем неустойчивая, преходящая, которую каждый день нужно завоевывать заново.
Ты был самым прекрасным, что связывало меня с жизнью. Ты познакомил меня со смертью. Когда она придет за мной, у меня не будет надежды встретиться там с тобой, но мне будет казаться, что я иду знакомой дорогой — ведь по ней уже прошел ты.
Я снова смотрю на небо, я люблю на него смотреть. На нем ни малюсенькой голубой полосочки. Грязные, мрачные тучи тянутся между крышами, как разгромленная армия.
Сегодня солнце, как и счастье, спрятано, но оно существует. Я ищу лазурное небо, золотой век. Я должна вновь найти истоки радости. Вновь обрести ясность, выбраться из мрака, но сохранить твой образ в своем сердце. Я пытаюсь вернуть душевное равновесие и порою мне это удается, но потом оно ускользает. Я продолжаю упорствовать, сама не зная зачем. Не есть ли это извечный закон мира: или приспосабливайся, или погибнешь.
Сдаться, опустить руки было бы малодушием. Я молю только о спасении.

Ты положил руку на спинку сиденья и пошевелил кистью, чтобы я погладила ее. Какой ты был худой и бледный! Париж. Париж! Куда идут люди? Почему они все так спешат? Я наблюдала за неистовой пляской пешеходов и машин, как они, не теряя ни секунды, движутся вперед в такт красному и зеленому сигналам светофора. Никакого воображения. Главное — быть дисциплинированным, вот и все. Этот пешеход, может быть, вечером умрет, или в нем гнездится какая-нибудь болезнь, о которой он не подозревает. Что за важность! Смерть всегда стоит у наших дверей. Главное — не думать о ней. Забыть. Смотреть, как течет Сена и солнце играет на мостах, стоять там, созерцать и не думать, не думать ни о счастье, ни о несчастье, ни о прошлом, ни о будущем. Жить только минутой.
Это была наша последняя поездка, твой прощальный визит тем местам, которые мы любили. Никогда больше мы не пройдем по Парижу вместе, никогда не испытаем того чувства, что здесь мы у себя дома, чувства, которое мы часто испытывали, пересекая улицу Бак или площадь Сен-Мишель, где мы проехали в тот вечер. Мне вспомнилось множество солнечных утр, когда мы шли тем же путем, только в обратном направлении. Мы выходили с улицы Бонапарта к Сене и каждый раз с тем же восхищением и гордостью любовались ее прекрасными набережными. Какого цвета здесь небо? Голубое, белое, серое, золотистое? В нем были все цвета понемногу, да еще мягкая дымка, атласное сияние которой придавало этому каменному пейзажу, аркам моста и изгибам реки изящество, вызывавшее чувство преклонения перед разумом и талантом человека.
Мы проходили по набережным до Трокадеро и иногда, если никуда не спешили, останавливались полюбоваться открывавшимся оттуда великолепным видом, правда ненадолго, потому что так уж устроена жизнь, что по Парижу ходят для того, чтобы перебраться из одного места в другое, а не бродят просто так, глазея по сторонам, засунув руки в карманы. Каждый год мы клялись друг другу, что будем выкраивать для этих прогулок время, которое так несправедливо называют потерянным, но парижская жизнь затягивала нас в свой круговорот, и длительные прогулки пешком становились событием чуть ли не более редким, чем дальние путешествия. Этот нечеловеческий ритм города иногда разлучал нас на много дней. Мы не виделись, не имели времени поговорить. Уходили, приходили, разговаривали по телефону, спали. На какое-то время связь прерывалась, мы жили неполной жизнью, но знали, что наступит воскресенье, мы будем вместе и тогда расскажем друг другу все, что принесла нам эта бесконечная неделя, что мы думали о себе, что слышали, что заметили друг у друга, хотя, казалось, были так поглощены своими делами, что не обращали друг на друга внимания. Мне нравилось, когда ты хвалил мой новый джемпер, о котором ты не промолвил ни слова в то утро, когда я надела его впервые, так же как тебе было приятно, если я говорила, что японский галстук гораздо больше подходит к белой рубашке, чем к серой. Все, что накопилось в нас за неделю, выплескивалось наружу, и мы смеялись над песенкой Жюльетты Греко «Я ненавижу воскресенье».
Мы обретали друг друга после гонки. Эти встречи обогащали нас. Больше их не будет. Тебе предстоит единственная встреча — я хорошо это знала,— встреча со смертью. Я выискивала признаки ее приближения на твоем лице — у тебя немного запали щеки или ты морщился от боли — и говорила себе: вот она, а если ты чувствовал себя хорошо и у тебя было прекрасное настроение, думала, что это, может быть, то самое улучшение, которое, как я слышала, наступает перед смертью. Поскольку я ничем не могла помочь тебе, мне оставалось заставить себя не думать. Оставаться с тобой до последнего твоего дыхания... Ты был со мной в машине, я чувствовала тепло твоего тела. Через месяц я, наверное, отдала бы все на свете за эти минуты, которые тогда казались мне адом.
Ты захотел подняться по лестнице сам. Я шла следом. Я знала, ты поднимаешься домой в последний раз. Обычно ты перескакивал через ступеньки, бесшумно, как пантера, и тишина, которая следовала вечером за стуком двери подъезда, возвещала мне о твоем возвращении. Секунду спустя ключ поворачивался в замочной скважине нашей двери.
В тот день я шла сзади, готовая поддержать тебя, если ты обессилеешь. Я молила только, чтобы никто из соседей не встретился нам за то бесконечное время, пока ты одолевал лестницу. Чтобы никто не увидел твое лицо, исхудавшее, землистое, покрытое капельками пота, — его то открывала мне, то закрывала спираль лестницы, за перила которой ты цеплялся. Я видела, как тяжело ты дышишь, как играют желваки на твоей скуле. Мы поднимались на вавилонскую башню. Никогда эта лестница не казалась мне такой длинной, словно она вела на край света. Но когда мы поднимемся, нам придется добираться до другого края света, и так до конца, а потом я пойду одна.
Ты сел на первый попавшийся стул. Голова опущена, взгляд уперся в колени, где отдыхали твои руки. Мы оба разом увидели, что обручальное кольцо стало тебе велико, и ты надел его поглубже, потерев о брюки.
Наша спальня была сплошным цветником, но меня цветы уже не радовали. Я знала, что скоро они появятся здесь охапками, венками, букетами. Ты станешь ранней смертью, засыпанной цветами.
И все же ты вернулся домой, куда я приходила каждый вечер терять и вновь находить мужество, надевать платье или английский костюм, который доставил бы тебе удовольствие.
День угасал. Я задернула шторы. Легла рядом с тобой и сделала вид, что дремлю. Ты читал. Я жила наедине с чудовищем. Что такое рак? Твердая масса. Я старалась припомнить научные фильмы, которые когда-то смотрела. Я представляла себе эту интенсивную жизнь клеток, их неуловимый рост.
Они выигрывают все битвы. И все это совершается почти у меня на глазах, под покровом твоей кожи, гладкой и безобидной на вид. В вечерней тишине я, казалось, слышала, как работает эта подлая фабрика без перерыва все двадцать четыре часа в сутки и тем лучше и быстрее, чем прекраснее и моложе сырье, которое она пожирает. Ты ничего не знаешь, я ничего не могу предотвратить... Я смотрела на тебя, а в это время в тебе бесшумно разрасталась твоя смерть.
Я вспоминаю, как мы подстерегали первые движения наших детей. Я носила тогда в себе зародыш жизни, как ты теперь несешь в себе зародыш смерти.
Зимний рассвет. Я спала между тобой и нашим ребенком. Какое блаженство тела и разума! Я была устойчивым пузырьком в мире, внешне неподвижным не из-за инертности, а потому, что взаимодействие сил, центром которых, казалось мне, в эту минуту я являлась, было совершенно. Все гармонично. Несчастье и смерть —это что-то далекое, приглушенное, и если даже придет день и они постигнут нас, то все равно никогда не смогут нарушить гармонию этого дня.
Вскоре на земле стало одним дыханием больше. Я приоткрывала глаза — убедиться, что не сплю. В этом тельце, в этих мягких линиях, которые уже очаровывали меня, все было предрешено. В наших силах помочь или помешать развитию этого нового человека, сделать так, чтобы он как можно скорее стал сознательным, не больше. Но жизнь —не ровная дорожка, борьба неизбежна. Какой он — из числа тех, кто закаляется в трудностях, или из тех, кто оказывается побежденным еще до борьбы? И это тоже предопределено судьбой? Сегодня я знаю, что бессильна перед взглядом ребенка, подавленного тоской, и перед взглядом другого, в котором только доверие и который не догадывается об обмане.
Я возвращаюсь в свое детство и вспоминаю, как стремилась к счастью, вспоминаю предчувствие, что мне предстоит счастливая жизнь и я в какой-то мере ответственна за свое счастье. Вспоминаю долгое, мрачное и холодное время, когда замкнутая, лишенная детской непосредственности, я постоянно была грустна и стыдилась своей грусти; я хотела исцелиться от нее, как от болезни, и радость, которая иногда выпадала на мою долю, казалась мне справедливой и прекрасной. Позднее я поняла, что наша судьба в значительной мере зависит от того, как мы представляем себе счастье, ведь счастье — это не только духовное и физическое благополучие.
И сейчас еще, несмотря ни на что, я хотела бы снова обрести счастье. Оно представляется мне как верность себе самой, а значит, и тебе, я призываю чудо: однажды проснуться счастливой, без ощущения тяжести на душе. Я знаю, земля содрогнулась, на ее теле образовалась рана, она нанесена на карту моей новой географии, я смирилась с ней, но я хочу, чтобы она перестала кровоточить.
Мне еще трудно жить настоящим, я редко вхожу в него без усилия. Когда мы говорили о смерти, мы думали, что самое ужасное — пережить близкого человека: теперь я не уверена, что это так, я пытаюсь найти истину и каждый день прихожу к иному выводу. Когда весенний воздух хватает меня за горло, когда я вижу наших детей, каждый раз, когда я сталкиваюсь с красотой жизни и, забыв о тебе, наслаждаюсь ею несколько секунд — потому что ты не оставляешь меня надолго,— я думаю, что из нас двоих жертва —ты. Но когда горе захлестывает меня, я, жалкая и подавленная им, думаю, что мы были правы, что умереть — это совсем не самое страшное. Я беспрестанно противоречу себе. Я и хочу и не хочу больше страдать из-за того, что ты ушел. Когда горе становится совсем нечеловеческим, когда оно кажется мне безысходным, я жажду успокоения, но как только ты даешь мне короткую передышку, я боюсь утратить связь с тобой, боюсь, что ради зыбкой безмятежности и любви к жизни, которая завладевает мною помимо моей воли, из памяти ускользнут наши последние дни и последние взгляды. И так вот без отдыха, без остановки я колеблюсь от одной точки к другой, а потом обретаю неустойчивое равновесие.
Так будет долго. Я готова к этому. Но иногда я чувствую огромную усталость, меня охватывает страшное искушение—сдаться, сложить оружие. В такие минуты я люблю землю, и возможность успокоиться в ней — уснуть как сурок или застыть как статуя — не пугает меня. Тогда я забываю о тлении, хотя мысль о нем иногда неотступно преследует меня — оно представляется мне естественным распадом ткани, в котором нет ничего страшного.

На следующий день после возвращения из клиники ты проснулся поздно. Ты сказал мне: «До чего же я устал!» Я ответила, что это вполне понятно, подниматься по лестнице было слишком тяжело, и теперь тебе следует побольше отдыхать. Мы лежали на постели не двигаясь и лишь изредка перебрасывались словами. Каждый был погружен в свои мысли. Мне казалось, что они витают над нашими головами, как завитки дыма,—поднявшись вверх, слегка касаются друг друга, но не смешиваются, оставаясь каждая сама по себе.
Мы слушали твое любимое анданте. Только музыка может так волновать, умиротворять и наполнять душу тоской, тревожить и успокаивать. Она помогла мне в тот день взять себя в руки. Она вернула ударам моего сердца ритмичность, которую нарушила твоя коротенькая фраза: «До чего же я устал!»
Только не терять самообладания, это еще не та усталость, о которой сказал врач, это просто из-за лестницы; скоро у тебя появится румянец, ты попросишь есть, может быть, посидишь на кровати. Еще один день будет отвоеван у вечности. Но нельзя строить столь далекие планы, надо думать о том, что будет после обеда, не углубляясь дальше, не требуя большего, или, наоборот, смотреть на мир с огромной высоты, как эта музыка, которую я слушала и которая говорила мне, что все в мире находится в непрерывном движении, все изменяется и что нежность или любовь не должны уходить со смертью. Однако стоило мне хоть немного успокоить себя, как все мое существо восставало против этого. Так было бы слишком легко. Я здесь, здоровая, сильная, я увижу лето, увижу, как будут расти наши дети. Какой предстану я перед лицом смерти? По правде сказать, в тот единственный раз, когда моя жизнь была в опасности, мне не показалось это ужасным, но тогда опасность мне только грозила, я не была обречена, значит, я просто играла с огнем, временами мне было жутко, но и только, не больше. Но что легче — смириться с мыслью, что ты сам умрешь, или с мыслью, что умрет дорогой тебе человек? Не знаю. То, что происходило на этот раз, нельзя было сравнить ни с чем. Если бы я узнала, что у тебя есть хоть один-единственный шанс спастись, мы говорили бы о нем с тобой, мы испробовали бы невозможное и, кто знает,—вдруг выиграли бы? «Никакой надежды»,—сказали врачи, и я поняла, что это так. Достаточно было заглянуть в студенческий учебник по медицине, чтобы убедиться в этом. А если бы врачи скрыли правду и от меня, если бы, как и ты, я ничего не знала? Нет, они поступили правильно. Между неведением и самой горькой правдой я всегда выберу последнее. Конечно, это было нелогично. Я отстаивала свое право знать правду, а тебя лишала его. Я уничтожала наше равенство, приняв роль покровительницы. Да, я хотела видеть тебя счастливым, твое счастье было для меня превыше всего, и когда ты говорил мне: «Я счастлив», все недомолвки, вся ложь становились для меня сладкими как мед, я заставила бы лгать весь мир ради улыбки, которую ты подарил мне тогда, той мимолетной улыбки, которую мне хотелось схватить рукой, прижать к груди, которая и поныне со мной.
Я знала, если бы тебе предоставили выбор между твоей прекрасной, но короткой жизнью и жизнью долгой, но заурядной, ты не колебался бы. Но почему такой выбор? Наверное, все люди делятся на две категории, и ты принадлежишь к тем, кто проходит жизнь стремительно, как падающая звезда в летнем небе?
Я пишу, словно мотаю клубок, у которого нет конца. Нить, которую я тяну, ведет меня к тебе, но пробираюсь я не через лабиринт, а скорее по спиралям какой-то раковины. Я пытаюсь добраться до глубины нас самих. Когда мне кажется, что я уже достигла цели, я обнаруживаю, что это только этап, что нужно идти дальше, пересекать пространства воспоминаний и ощущений, сдирать все новые оболочки, и только так я достигну мира, который предугадываю и желаю. Я одна знаю свои поражения и победы. Иногда мне кажется, что я уже сделала шаг вперед, я довольна, как вдруг все рушится: нет ни позвоночника, ни плоти, все растворилось в какой-то кислоте, нить оборвалась, я — крошечное бесформенное пятнышко, безвольный комок нервов.
Идти напролом бесполезно, необходимо сделать отвлекающий маневр, как говорят, «рассеяться», что всегда вызывает у меня отвращение. Я выхожу из дома и иду, не думая ни о чем, я убегаю от себя самой. Моему лицу нужен ветер, моим ногам — твердая почва. Все забыть, вычеркнуть из памяти. Когда я чувствую усталость, я почти спасена. Я существую. Я возвращаюсь на землю. Я удивляюсь, найдя все на своих местах.
В тот день на рассвете открыли настежь дверь. Целый день и еще полдня я ехала позади тебя. Я помню только дорогу, которая, казалось, никогда не кончится, деревни, которые мы проезжали, автомобили, которые мы обгоняли, и нас, сопровождающих эту черную, в цветах, машину, от которой я не могла оторвать глаз. Больше я не помню почти ничего. В тот день я даже не заметила, как после Лиона, по мере продвижения к югу, показались первые кипарисы и первые фонтанчики с питьевой водой, окруженные платанами. Здесь, на юге, небо другое, и даже если идет дождь, то и дождь не такой, и ветер порывистый. А ведь раньше мы всегда удивлялись этой перемене и тому, что она все еще поражает нас.
Я помню эту сумасшедшую гонку до мельчайших деталей и в то же время как-то смутно. Черная машина останавливалась около бензоколонки, и мы ждали позади, это было бессмысленно, но мы не могли оставить тебя одного, хотя ты все равно уже был далеко от нас, в твоем теле начался длительный процесс тления. Вечером мы устроились на ночлег. Тебя поставили в гараж. Я бродила около тебя, не зная, что делать, не решаясь уйти и лечь спать, я гладила венок, черный креп, который прикрывал твой гроб, трогала кузов автомобиля. Я долго кружила так. Ведь это было нелепо: ты в гараже, а я наверху, в теплой постели, или ты на стоянке, среди машин, а я завтракаю. Я ела, пила, мне даже не хотелось плакать. Я не думала ни о будущем, ни даже о детях, хотя не видела их уже два дня, а они позже расскажут мне, как весело провели время у своих маленьких друзей.
На второй день мы добрались до кладбища. Там я вернулась к действительности. Я смотрела на море, далекое и серое, как и небо. Я помню, как глухо падали на гроб цветы, этот звук каждый раз отзывался во мне, потом — первые лопаты земли, тяжелый резкий стук, который завершался мягким пианиссимо, когда земля скатывалась по крышке, прежде чем навечно лечь на дно твоей могилы. Мы были в мире одни, ты — погребенный, я — наверху. Мой взгляд проникал сквозь дерево и свинец. Я отдала бы все на свете — да, да, все!—чтоб вдруг увидеть тебя воспрянувшим, живым, прогуляться с тобой, как мы любили, по холму, или молча постоять, посмотреть на море. Десять минут, не больше, а потом пусть будет смерть, пытка — все что угодно, лишь бы еще раз увидеть тебя.
Впервые в жизни я хотела невозможного. Позже один из наших детей попросил меня: «Ведь ты можешь все, сделай так, чтобы он вернулся на один день, только на один-единственный день, мы устроим праздник, мы будем умниками. Он увидит, что нам хорошо». Я вынуждена была объяснить, что это не в моих силах, и поняла, что малыш уже почувствовал смысл страшных слов «никогда больше» и, как и я, не может примириться с ними.
Начал моросить дождь, часы на башне пробили полдень. Воздух был неподвижен. Капли дождя бесшумно падали на листья деревьев, на каменные стены, оставляя на них темные полосы. Земля, постепенно закрывала гроб. И вот уже нет ямы, а только холмик свежей земли, укутанный цветами.
Теперь я знаю, что такое кладбище, как другие знают, что такое мемориальные доски, которые на улицах Парижа после оккупации означают, что кто-то из борцов Сопротивления был убит на этом месте, и при виде такой доски перед глазами близких снова возникают изуродованное пулями лицо, лужа крови, распростертое тело.

В тот миг, когда я ступала на перрон вокзала в Париже, того самого вокзала, куда мы обычно возвращались после каникул (и тут же начинали строить планы на зиму, без сожаления прощаясь с летом, чтобы с головой уйти в новые заботы), именно в тот миг, когда мое тело было между подножкой вагона и перроном, когда я уже ставила ногу на перрон, я в одно мгновенье — ясное и холодное, как нож гильотины, — осознала, какое одиночество ждет меня.
Ураган пронесся, я вышла из него живая. Я ждала сражения, но еще не знала, каково оно будет; я делала свои первые шаги в неведомом мне мире, и у меня не было ни времени, ни желания постараться представить себе его. Спокойствие дома и эта тишина! Вещи... Вот они, на своих местах, обивка мебели чистая, подушки не смяты, как будто ими никогда не пользовались, свежие цветы, книги, последние, что мы прочли вместе, —до них можно дотянуться рукой — и кровать. В памяти всплывало только недавнее прошлое: четыре дня и где-то далеко — начало этого прошлого, операция, потом всего три недели, и по ту сторону пропасти, на другом берегу,— наша жизнь.
Она кончена, кончена навсегда. Время гнало свои волны. Мне оставалось или тонуть, или дышать, но я не хотела, не хотела ни того, ни другого. Жизнь поступала со мной жестоко: «Или живи, или умирай,— говорила она, и я замирала на месте. — Ты не ешь и не спишь, тебе нравится выставлять напоказ свое горе». Жизнь обвиняла меня. Я не была ни трусливой, ни храброй. Дети служили мне опорой: когда они были со мной, я держала себя в руках, их неведение, как и твое совсем недавно, помогало мне. Я стала только фасадом, но были минуты, когда без этого я могла бы рухнуть. Я познала оцепенение, которое является лишь началом смерти. Уснуть, забыться, погрузиться в ночь... Но стоило мне закрыть глаза, слепящий свет вспыхивал перед моими веками. Я училась одиночеству, беспощадному, безоговорочному, оно как голое пространство, которое начинается от вас и тянется до горизонта…
Весна причиняет мне боль. Мне хочется просить у нее пощады. Каждый год я надеюсь, что смогу наслаждаться ею или совсем забуду ее вкус. Значит, я не продвинулась вперед ни на шаг? Неужели я словно белка в колесе? И смогу ли я когда-нибудь спокойно свернуться клубочком в своей кровати?
Весенний воздух заставляет меня грезить о прошлом и о том, что было бы, если бы ты был со мною. Я знаю, что эти грезы — просто неспособность жить настоящим. Я плыву по течению, не заглядывая слишком далеко или слишком глубоко. Я жду момента, когда вновь стану сильной. Он настанет, я знаю, я еще не утратила вкуса к жизни. Я хочу спастись, но не хочу освободиться от тебя.
![17bc0a08d0cce4e1f594c227fca3df33_thumb[2] 17bc0a08d0cce4e1f594c227fca3df33_thumb[2]](http://ic.pics.livejournal.com/dolorka/1998163/153979/153979_900.jpg)
